– Когда я был достаточно большим, я попрощался с ними со всеми. И отправился искать свое место в жизни и выбрал, где я вмешаюсь в нее. И вот это место, которое я выбрал; время было назначено часом моего рождения. Я пришел сюда и отдал себя Шрюду. Я собрал все нити, которые судьбы вложили мне в руки, я начал перевивать их и раскрашивать, как мог, в надежде воздействовать на то, что будет соткано после меня.
Я покачал головой:
– Я не понял ни слова из того, что ты только что сказал.
– А я, – он покачал головой и колокольчики его зазвенели, – предложил рассказать тебе мою тайну. Я не обещал заставить тебя понять.
– Послание не доставлено, пока оно не понято, – парировал я, точь-в-точь повторяя слова Чейда.
Шут качнулся.
– Ты прекрасно понял, что я сказал, – он пошел на компромисс, – ты просто не принимаешь этого. Никогда прежде я не разговаривал с тобой так ясно. Может быть, это тебя смущает?
Он был серьезен. Я снова покачал головой:
– В этом нет смысла! Ты отправился куда-то, чтобы творить историю? Как это может быть? История – это то, что уже сделано и осталось позади.
– История – это то, что мы делаем, пока живем. Мы создаем ее на ходу. – Он загадочно улыбнулся. – Будущее – это другой вид истории.
– Ни один человек не может знать будущего.
– Не может? – спросил он шепотом. – Может быть, Фитц, все будущее где-то записано. Не одним человеком, пойми, но если все намеки, видения, предупреждения и предвидения со всего мира записаны, перекрещены и связаны друг с другом, разве не могут люди создать ткацкий станок, вмещающий ткань будущего?
– Нелепо, – возразил я. – Как кто-то может узнать, правда ли хоть что-нибудь из этого?
– Если бы такой станок был сделан и такой гобелен предвидений соткан – не за несколько лет, а за десятки сотен лет, – спустя некоторое время станет ясно, что он представляет собой на удивление точное предсказание. Имей в виду, что те, у кого есть эти записи, принадлежат к другой расе, представители которой живут крайне долго. Светлая прекрасная раса, которая иногда смешивает капли своей крови с людьми. И тогда! – Он закружился волчком, внезапно развеселившись. Он был страшно доволен собой. – И тогда, когда рождаются определенные люди, люди так явно отмеченные, что история может вспомнить их, они выходят вперед, чтобы найти свое место в этой будущей жизни. И впоследствии они могут быть призваны исследовать это соединение сотен нитей и сказать: вот за эти нити я должен дернуть, и, дергая их, я изменю гобелен, я разорву ткань и окрашу в другой цвет то, что должно прийти. Я изменю судьбу мира.
Он издевался надо мной. Теперь я был в этом уверен.
– Возможно, раз в тысячу лет и может появиться человек, способный произвести такие огромные изменения в мире. Могущественный король, например, или философ, формирующий мысли тысяч людей. Но ты и я, шут? Мы пешки. Ничтожества.
Он сокрушенно покачал головой:
– Вот этого я никогда не мог понять в вашем народе. Вы кидаете кости и прекрасно понимаете, что вся игра может зависеть от одного случайного броска. Вы играете в карты и говорите, что за одну ночь целое состояние может сменить хозяина. Но на человеческую жизнь вы чихаете и говорите: что? Этот ничтожный человек, этот рыбак, этот плотник, этот вор, этот повар? Что он может сделать в этом огромном необъятном мире? И поэтому вы бессмысленно вспыхиваете и гаснете, как свечи на ветру.
– Не все люди предназначены для великих свершений, – напомнил я.
– Ты уверен, Фитц? Ты уверен? Чего стоит жизнь, прожитая так, как будто она не имеет никакого значения для великой жизни мира? Ничего более грустного я не могу даже вообразить. Почему мать не может сказать себе: если я правильно выращу этого ребенка, если я буду любить его и заботиться о нем, он проживет жизнь, которая принесет радость всем вокруг него, и таким образом я изменю мир? Почему фермер, сажая зернышко, не может сказать своему соседу: это зерно, которое я сажаю сегодня, накормит кого-нибудь, и таким образом я изменю мир?
– Это философия, шут. У меня никогда не было времени изучать такие вещи.
– Нет, Фитц, это жизнь. И у всех есть время думать о таких вещах. Каждое создание в нашем мире должно думать об этом каждое мгновение, пока бьется его сердце. Иначе какой же смысл вставать каждый день?
– Шут, это для меня слишком сложно, – сказал я с некоторой неловкостью. Я никогда не видел его таким страстным. Никогда не слышал, чтобы он говорил так прямо. Как будто бы я размешал золу и вдруг обнаружил сияющий в глубине уголек. Он горел слишком ярко.
– Нет, Фитц. Я понял это через тебя. – Он протянул руку и легонько похлопал меня Крысиком. – Ключевой камень. Ворота. Перекрестки. Изменяющий. Ты был всем этим и продолжаешь быть. Когда бы я ни подходил к перекресткам, когда бы запах ни слабел, если я прижимаю нос к земле, лаю и нюхаю, я чувствую только один запах. Твой. Ты создаешь вероятности. Пока ты существуешь, будущее можно направлять. Я пришел сюда ради тебя, Фитц. Ты та нить, которую я дергаю. По крайней мере, одна из них.
Я ощутил внезапный холод предчувствия. Что бы он ни собирался сказать, я не хотел этого слышать. Где-то далеко раздался слабый вой. Волк, подающий голос среди дня. Дрожь пробежала по мне, и волосы поднялись дыбом.
– Твоя шутка удалась, – сказал я, нервно посмеиваясь, – мне следовало быть умнее и не ждать от тебя настоящей тайны.
– Ты. Или не ты. Ось колеса, якорь, узелок на нитке. Я видел конец мира, Фитц. Видел его вытканным так же ясно, как мое собственное рождение. О, не при твоей жизни, даже не при моей. Но будем ли мы счастливы, узнав, что живем в сумерках, а не глубокой ночью? Должны ли мы радоваться тому, что мы будем только страдать, а наше потомство испытает пытки проклятых? Неужели мы не будем действовать?